Изменить стиль страницы
  • Это бесило меня до того, что краска бросалась в лицо, и я готова была наговорить ему дерзостей. А он мне преравнодушнейшим образом: «Вот видите ли, сударыня, как вы еще раздражительны! Вот у вас и теперь все лицо в огне», и подобный вздор, за который, если бы не Поль, я бы, кажется, надавала ему пощечин.

    – А вы думаете, что это не раздражает меня? – сказала я однажды. – Этот арест! Я живу как в тюрьме, не вижу людей, не знаю, как убить время, и должна еще слушать от вас каждый день такой вздор!

    Он покраснел.

    – Успокойтесь, пожалуйста, я вас прошу, – отвечал он. – Даю вам слово, что я вас дня лищнего не продержу, но что же делать? Ваш род болезни такой, что надобно избегать всяких ярких и раздражительных впечатлений. Если б вы жили за городом, я выпустил бы вас сию минуту, но здесь, в центре города, одна уже пестрота и шум больших улиц могут замедлить ваше выздоровление. А впрочем, поговорите с вашим супругом, и если вы непременно желаете, то мы посмотрим; как только я найду вас хоть несколько поспокойнее… – и прочее.

    Конечно, я говорила с Полем, но Поль ссылался на доктора, доктор – на Поля, и все кончалось ничем; я не могла ничего понять и злилась, плакала, тосковала, худела. Если бы не страх, не знаю, чего бы, кажется, я не сделала, но, вы понимаете, после того, что было, я не могла не бояться. Один какой-нибудь шаг наперекор ему, одно неосторожное слово, и то, что случилось раз, легко могло повториться. Он мог убить меня, и ничто не говорило, что он не сделает этого, если я выведу его из себя. Напротив, были все признаки, что в голове у него бродит то же, что и тогда, если еще не хуже. Скажу только одно: в первый раз, когда я вышла из спальни в свой будуар, я нашла у себя все замки отворенными и все перерытым. Я поняла, что он опять искал «пластырь», и потому уж не спрашивала.

    Прошло с месяц. По городу начинали ходить уже толки. Маман мне жаловалась, что ей не дают покоя с расспросами обо мне и что она не знает, что отвечать на десятки слухов, которые ей сообщают из третьих рук, с усмешкой или с притворно-печальной миной. Все это выводило меня из себя. Не зная, что делать и умирая от тоски, я писала к коротким своим приятельницам, жалуясь горько на доктора и умоляя их посетить меня, несмотря ни на какие запреты. Но письма мои перехватывали; по крайней мере я так догадываюсь из того, что я на них не получала ответа. Раз как-то, в один из ясных январских дней, когда хрусткий снег сверкает на солнце алмазами, я сидела печальная у окна, с завистью прислушиваясь, как санки, скрипя, проносились мимо. Вдруг терпение мое лопнуло, и я вскочила, хвать за звонок.

    – Маша! Сию минуту платье, салоп, да скажи Якову, чтобы заложил Голубчика в сани; я еду кататься… Ну!… Что ж ты стоишь?… Ступай!

    Смотрю: она опустила глаза и ни с места.

    – Что это значит? Ты слышала? Сию минуту!

    – Нельзя-с.

    – Как ты смеешь?

    – Не извольте сердиться, сударыня; барин меня со свету сживет, если я вас рассержу; извольте выслушать: чем же я виновата, если мне строго-настрого приказано, чтобы я вас не выпущала на улицу?

    Слова эти вывели меня совсем из себя.

    – Молчи! Вздор! Не твоя вина! Я тебе приказываю. Сию минуту! – и я затопала, раскричалась. На крик прибежала няня.

    – Ах, Господи! Что это? Я к няне.

    – Няня, давай одеваться, а ты пошла, сию минуту вели закладывать!

    Няня засуетилась.

    – Ключи!… Где ключи?

    – Ключи у меня, Пахомовна, да только из верхнего платья нет ни тряпки, барин все отобрал и запер к себе. На, хоть сама смотри.

    Мы побежали смотреть; гляжу: в самом деле, весь зимний наряд мой исчез.

    С минуту я не могла прийти в себя от удивления; потом у меня в голове помутилось. Стыд, страх, досада, бешенство. Я напустилась на Машу.

    – Давай свой салоп! Я хочу на улицу! Хочу на улицу! Няня! Платок!

    Маша, вся бледная, выбежала; я следом за ней, в ее комнату, вырвала у нее из рук ее салоп, шаль на голову – и вон. Мне было уж не до своих саней. Я послала швейцара на угол – привезти что-нибудь получше; стою на подъезде, жду, вдруг слышу – летит кто-то в парных санях и прямо к подъезду. Это был Поль. Увидев меня, он выпрыгнул, ни полслова – хвать за руку и потащил за собою наверх. Вся храбрость моя исчезла при мысли, чем это может окончиться. Я ожидала допроса, сцены, Бог знает, какого ужаса; но, к моему удивлению, он молча привел меня в мою комнату, кликнул няню, шепнул ей что-то и, посмотрев на меня тревожно, исчез. Я к няне.

    – Что он тебе сказал?

    – Сказал: успокой, мол, ее, да как поутихнет, дай капель. Капли были миндальные, и я их терпеть не могла, потому что их запах напоминал мне мой яд. Вместо того, чтобы пить, я капала их за форточку… Но это так, к слову, а вот что: мне вдруг стало ясно, что муж серьезно считает меня больною и бережет. Это немножко меня помирило с ним, но вместе с тем мне стало ужасно странно. Что ж это такое со мной? Зачем от меня скрывают, если есть что-нибудь особенное, и к чему эти меры предосторожности, точно с ребенком, который не может сам ничего понять и которого надо удерживать хитростью, если не силой? Если бы мне объяснили, чего они так боятся и почему я должна сидеть взаперти, не видя живой души, мне было бы легче терпеть и не к чему было бы прятать от меня платье… «Что ж это такое? Что они с доктором считают меня за сумасшедшую, что ли?»

    При этой мысли я крепко струсила и стала припоминать, не делала ли я за последнее время каких-нибудь глупостей, по которым можно было бы подозревать, что у меня голова не в порядке? Но Мет; за исключением только того, что я в сердцах выбежала на улицу в чужом салопе, ничего не было.

    Однако, это меня встревожило, и я решилась, при первом удобном случае, поговорить с маман. Маман ничего не знала о том, отчего я слегла, и мне не хотелось, да и нельзя было рассказывать ей всего. Но и того, что я могла сообщить ей, было достаточно, чтобы ее удивить. Она долго расспрашивала и сперва ничего не могла понять; но когда я, краснея, шепнула ей, что первой причиною ссоры у нас было третье лицо: un jeune homme, beau comme le jour [31], имя которого я не могу назвать, она вдруг ударила себя рукою по лбу и рассмеялась.

    – О! Я понимаю, понимаю теперь! Но в таком случае, что же тут странного? Naturellement il est jaloux et il vous fait des scenes [32].

    – Да, хорошо, маман, если бы только это. Но я же вам говорю… Вы понимаете? Вы только представьте себе… – И я стала ей пересчитывать сызнова все, что я вытерпела.

    – Ну, да, это случается. Хотя, слава Богу, теперь стало редко… Vous concever, il perd la t?te! [33] Впрочем, это, конечно, варварство; он – Синяя Борода! Тиран! И он стоит того, чтоб ты его наказала.

    – Да, хорошо, маман, это само собой, но вы подумайте, прежде, чем я успею его наказать, он замучит меня. Посмотрите, на что я стала похожа! Теряю свежесть лица, все платья стали мне широки!

    – Бедняжка!… Да, это правда, ты очень переменилась. Но я не знаю, право, чего же ты хочешь?

    – Маман! Ради Бога, поговорите с ним, так, будто бы от себя, и постарайтесь узнать, чего они от меня хотят? Не век же мне тут сидеть взаперти.

    Маман задумалась.

    – Признаться тебе, мой друг, я его немножко боюсь. У него такой странный взгляд, когда речь коснется тебя. А впрочем, конечно, поговорю.

    Дня через два она сообщила мне результат. Он был незначителен. Как я и думала, Поль сослался во всем на доктора, но я научила маман, и она сказала ему наотрез, что доктор его – дурак, который не видит бревна из-за соломинки. Держать молодую женщину взаперти из страха каких-то воображаемых раздражительных впечатлений – это безумство! Она тоскует, досадует, сохнет и прочее.

    – А вы как думаете, Анна Павловна, если она себе шею свернет, лучше будет?

    Маман удивилась.

    – С чего он взял?

    вернуться

    31

    Молодой человек, прекрасный, как день (фр.)

    вернуться

    32

    Естественно, он ревнив, и устраивает вам сцены (фр.)

    вернуться

    33

    Понятно, он потерял голову (фр.)