Изменить стиль страницы
  • Трофим Егорович поднялся, постоял немного, глядя на Волгу и о чем-то думая, и, прощаясь с нами, попросил:

    — Так вы, ребята, в самом деле, поработайте, помогите нам…

    2

    Долго безмолвно сидели мы на ступеньках крыльца, обдумывая рассказ дяди Трофима.

    На старых ветлах, на фоне красноватого вечернего неба хлопали крыльями, негромко, устало кричали, точно переругивались, грачи и галки, устраиваясь на ночлег. Закат, веющая прохлада, звучащий в ушах задушевный голос Трофима Егоровича рождали неуловимые светлые думы, которым трудно было найти слова, но которые грели и баюкали душу, полную тихой грусти и счастья.

    — Где спать станете? — спросила мать из сеней, нарушая безмолвное очарование.

    — На сеновале, — поспешно откликнулась Тонька вскакивая. — Я уже постлала им.

    Сестренка увлекла нас за собой. В сарае было темно, вязко и сладковато пахло свежими сушеными травами. За тесовой перегородкой в хлеву глубоко и шумно вздыхала корова, хрустя жвачку, фыркали и чихали овцы.

    — Сюда, сюда, — подсказывала она, толкая нас в темноту.

    По лестнице, приставленной к наваленному сену, мы забрались наверх, где нам была приготовлена постель.

    — Вот это перина! — похвалил Никита, растягиваясь на постели.

    Сестренке, видимо, не хотелось покидать нас: интересно было узнать, какие планы мы наметим на завтра.

    — Митя, можно я в уголочке прикорну? Я вам мешать не стану, — попросила она кротко.

    — Вот еще! Иди спать.

    Я хотел подойти к ней, но Никита, изловчившись, коварно схватил меня за ногу. Я упал на сено, но тут же вскочил, кинулся на него — и пошла веселая возня!.. Мы налетали друг на друга, расходились и сталкивались снова, сцепившись, катались клубком, прыгали, качались на зыбкой, дурманно пахнущей сухой траве. Постель скомкалась и по частям разлетелась в разные стороны. В темноте слышался наш смех, возгласы и прерывистое дыхание. Тонька старалась поймать кого-нибудь из нас за ногу, смеялась и восклицала тоненьким голоском:

    — Вот чумовые! Все сено взбаламутили, постель раскидали!..

    Мы кубарем подкатились к ней, придавили ее, и вдруг край сеновала ожил, пополз, и мы все вместе с охапкой сена, грохнулись вниз.

    Тонька первая вскочила на ноги, выбралась из сена и убежала. Извлекая из-за воротников колючие травинки, мы снова взобрались на сеновал, кое-как ощупью отыскали раскиданную постель и, не раздеваясь, легли.

    Было тихо и душно. Только корова в хлеву все отдувалась, да где-то далеко равнодушно лаяла собака.

    В двух местах слой соломы над головой был тонок, я приподнялся и проделал в крыше дыру. На нас потек прохладный ночной воздух: душистый и чистый, как ключевая вода. На душе стало легко. Чувства, навеянные рассказом Трофима Егоровича, беспокойно теснили грудь, в голове вспыхивали беспорядочные мысли.

    — Вот живем мы вместе, — взволнованно заговорил я после долгого молчания, — и дальше бы так жить, не расставаясь!.. Горе, радость — все пополам!

    Никита нащупал во мраке мою руку и молча сжал ее, соглашаясь со мною. Это пожатие вызывало на сердечную, дружескую откровенность.

    — Помнишь, что говорила Лена на первом комсомольском собрании, когда меня не приняли в комсомол? Она говорила, что я не подготовлен. Верно! Я и сам теперь вижу, что не подготовлен. А нужно быть готовым ко всему… — Я приблизил к Никите лицо и шепотом выговорил: — Так прожить надо, что если спросят: «Кто такой, что за душой носишь?» — можно было бы сказать: «Вот он — я, весь как на ладони, без единого пятнышка, можете на меня положиться!»

    — Чтобы положиться на тебя, надо, чтобы ты дело свое знал, — заражаясь моим волнением, отозвался Никита. Он заложил руки под голову и глядел вверх, в темном немигающем глазу его отражалась звезда.

    Я привстал на колени.

    — Я и сейчас у Павла Степановича хорошо перенимаю дело. А еще год пройдет, сделаюсь мастером. Ей-богу, буду мастером! Мне отец говорил, что он не смог достичь в жизни, что задумал. А я достигну!

    — А достигать знаешь что?

    — Знаю. Буду работать столяром, а вечерами учиться на курсах по подготовке в вуз. Потом в строительный институт пойду…

    Никита не ответил, должно быть, согласился с моими планами. Мы лежали рядышком и точно из глубокого колодца смотрели в дыру на крыше.

    Мне, как и многим моим сверстникам, очень хотелось, чтобы о моей жизни и делах знал обязательно Сталин. Он часто снился мне во сне: простой, добрый, близкий. Недавно сон занес меня куда-то в горы. Я выбирался на вершину, уходящую шапкой своей за облака; посмотрю назад — страшно, пропасть, ноги скользят и чувствую: вот-вот сорвусь и полечу вниз. И вдруг слышу голос его: «Держись, не робей, не отступай!» И я полез, полез с камня на камень, все выше, выше…

    Мысль о подарке Сталину зародилась у меня в тот день, когда мастер, принимая мое и Фургонова изделия, похвалил их. С каждым днем она все настойчивее овладевала моим сознанием, и сейчас, после рассказа Трофима Егоровича о Сталине, я осмелился высказать вслух свой тайный, сокровенный замысел.

    — Никита, ты не спишь? — позвал я.

    — Нет.

    — Слушай, что я придумал.

    — Что?

    — Давайте пошлем Сталину подарок, — сказал я сдержанно и почти со страхом покосился на товарища.

    Слова произвели на Никиту ошеломляющее впечатление. Он медленно приподнялся и сел, непонимающе уставившись на меня. Глаза его блеснули горячо и, казалось, с испугом:

    — Какой подарок?

    — Это уж решим. Сталин родился в декабре месяце, вот ко дню рождения и пошлем. Письмо напишем: как учимся, как живем, что делаем…

    — Постой, ты это серьезно? — недоверчиво и строго спросил Никита, уже встав на колени и положив руку мне на грудь.

    Потом сел, запустил руку в сено, захватил в горсть.

    — А осилим мы это?

    — Осилим, — заверил я. — Павла Степановича попросим шефство взять над нами.

    Никита опрокинулся на спину, несколько минут лежал молча, потом решил:

    — Отложим это дело. Надо посовещаться с Сергеем Петровичем.

    С веселым любопытством к нам заглянула луна; одного края у нее не было, будто его сточило ветром, и она казалась тонкой и острой, как лезвие бритвы. Вокруг нее, как светлые мотыльки вокруг зажженной лампы, роились мелкие и крупные звезды. Почему-то подумалось о Москве, вспомнилась Серафима Владимировна Казанцева, ее лицо, смех, голос…

    — А Санька сейчас по Москве разгуливает, — с завистью вздохнул я, вызывая Никиту на разговор.

    Он, опершись на локоть, склонился над моим лицом:

    — Ты Лене будешь писать?

    — А что?

    — Ты ее любишь?

    Только Никита умел застигнуть человека врасплох своим вопросом. Я не знал, что ответить.

    Лена считались красивее и лучше всех девочек в школе. Она была прямая и справедливая, хорошо училась. С ней можно было обо всем поговорить и поспорить. Она не строила из себя кисейную барышню, не слишком форсила, могла постоять за себя и с любым парнем решалась вступить в рукопашную. Этим она и завоевала любовь в нашем классе, этим она больше всего мне и нравилась. Других чувств у меня к Лене не было, хотя мне льстило, что из всех ребят она выделяет именно меня. Но, подумав об этом, я сейчас же осудил себя за мелкое тщеславие.

    — Я бы на твоем месте не связывался с ней, — посоветовал мне Никита.

    — Почему?

    — Только сейчас ты говорил о том, что нам не надо расставаться. А если так дальше пойдет, то вы с Санькой поссоритесь навсегда.

    — Вот дружба и потребовала от меня первой жертвы, — засмеялся я, мысленно соглашаясь с Никитой.

    — Как хочешь расценивай.

    Никита говорил серьезно; в такие минуты он казался старше нас на несколько лет.

    — Я и сам себя спрашиваю, как быть, — сознался я.

    Никита перебирал в губах сухую травинку, слышно было, как он перекусывал ее зубами. Помолчав, я сказал:

    — Я напишу ей письмо и все объясню.

    — Можно и так…

    3

    Захлопав крыльями, заголосил петух; подождав немного, прислушавшись к тишине, он закричал еще раз, уже чище, голосистее; ему откликнулись петухи с соседних дворов.