Изменить стиль страницы
  • Пришлось призадуматься. Молчание наше затянулось.

    — Хорошо, Я помогу тебе, стеснительный мальчик. Кто я для тебя? Соседка? Девочка? Вещунья? Жалкая горбунья?

    — Зачем ты спрашиваешь?

    — Не увиливай, кузнечик… Хорошо, спрошу по-другому. Если бы ты был бог, волшебник — и я попросила бы тебя превратить меня, во что пожелаешь, — кем бы ты меня сделал?

    И вдруг я выпалил без раздумий: — Цветущим садом!

    — Почему?

    — Ты, Мария, похожа на девушку из старинного журнала «Нива», журнал еще от деда остался. А под портретом ее внизу написано: «Яко вертоград во цветении»… «Яко» означает «как», «вертоград» — «сад», дедушка сам мне переводил.

    Она сжала сухою ладонью мне запястье.

    — Ты истинный волшебник. И я тебя когда-нибудь отблагодарю. Настанет срок — и лучший день своей жизни ты проведешь со мной.

    — Отблагодари меня сейчас, Мария. Ответь: что ты видела в небе сегодня, когда стояла на валуне, у ручья, выше Горельника?

    Она отдернула руку, сползла со стула. Голос ее стал жестким, чужим.

    — То, что видела я, никому другому видеть не положено. Не шпионь ни за кем, не подглядывай. Иначе победит темновидный великан… Ни о чем больше меня не спрашивай. Никому о нашем камне не говори. Обещаешь? Придет время — все тебе растолкую. Прощай! Спокойной ночи, кузнечик. Она опять порывисто схватила мою руку, прикоснулась губами — и юркнула в дверь.

    10

    «Господи, все сбылось: и перевод отца в Подмосковье, и предостережение насчет автомобилей. Предостережение, которым я пренебрег, — и наказан жестоко», — так размышлял я, лежа на кожаном диване, что лелеял меня еще дитятей. Стрелки на старинных дедовых часах сошлись на цифре «9». Я поднялся, поплясал под холодным душем, побрился, вышел в сад. Давно уж не осталось здесь ни флигелька моего, ни баньки дедовой. На их месте громоздился отвратительный бетонный гараж с железными воротами, покрашенными, в черный цвет.

    Сзади хлопнула калитка. Я оглянулся. По кирпичной дорожке приближалась Мария. Она мало подросла за минувшие годы, да еще вдобавок истончилась. Волосы были собраны в тяжелый пучок, а горб еще больше вырос и заострился.

    — С благополучным приездом, кузнечик! — сказала она с хрипотцой. — Не задавай мне лишних вопросов. Я готова выполнить обещание, рассказать о виденном тобою в небе, с того валуна, над Горельником. Если тебе все еще интересно.

    — И всегда будет интересно, пока я жив, — отвечал я, сразу почувствовав фальшь в таком ответе.

    — Я расскажу тебе. Сегодня же. Но не здесь, — продолжала горбунья.

    — Где же?

    — У Зуба Шайтана.

    …Вы, Борис Тимофеевич, тонкий знаток психологии, потому поймете меня как никто другой… Живет человечек. Совершает поступки, дурные и благие. Геройствует. Льстит сильным, презирает, слабых. Подличает. Ниспровергает. Заискивает. Плетет сети ближнему. Попадает в ямы, выкопанные персонально для него. Почему он живет именно так, не по-другому? Почему мечется меж светом и тьмою, почему не придерживается только добра, только истины, как религиозные подвижники, будь то святые, исповедующие христианство, магометанство, конфуцианство, буддизм? Потому что человек уверен:, о дурном не узнает никто, дурное сотворяется втихую. Тем паче дурные мысли — кто их услышит, запишет, обнародует? Вот вы высказывались, даже в печати, гордитесь, мол, тем, что ни единого кляузного письма за всю творческую жизнь не посылали наверх, в инстанции, как теперь говорят. Законная гордость, не возражаю, я и сам чист по этой линии. Но мысленно-то, мысленно, черт побери, не раз и не два сочинял я бумажонки таковые! И врагам своим — тоже в уме! — лютейшие казни измысливал, лютейшие, и к тому же по ничтожному поводу. Потому как слаб человек от первого дня творения. Слаб и грешен. Но кабы ведал весь род человеческий вкупе и каждый из нас в отдельности, что тайное сразу становится явным, объявляется, проявляется, как на фотобумаге, что скрыть ничего нельзя, — о, совсем иначе зажилось бы мировому сообществу.

    К чему клоню?.. Единственной фразой: «У Зуба Шайтана» — припечатала насмерть меня горбунья. Показала все ничтожество тайных наших с Рамвайло замыслов и ухищрений. Она видела меня насквозь, как видит препаратор амебу под микроскопом. Да, насквозь — честолюбивого, мятущегося, жалкого, обласканного властителями людских судеб и ими же втоптанного в грязь.

    — Очнись, страдалец, — улыбнулась Мария. — И скажи: согласен ты. сегодня, после обеда ехать со мною к Зубу? Или утратил былую отвагу?

    Я сказал:

    — Согласен, Мария. Надо только заправиться на выезде из города, у начала Кульджинекого тракта.

    — Предлагаю выехать около трех, — сказала Мария. — У тебя есть еще время поспать. Пойду готовить провизию в дальнюю дороженьку. Приятных сновидений, страдалец!

    11

    Я оставил сестре записку, чтобы не беспокоилась. Сообщил, что поехал в горы на два-три дня. Солнце висело еще высоко, но жара начинала спадать. Мария примостилась сзади. До Иссыка молчала, на все мои расспросы о житье-бытье отвечала нехотя, односложно. Но за Иссыком попросила:

    — Можно, я оставлю тебе записи моих песен? Как подарок в лучший день твоей жизни, помнишь, я тебе его обещала перед тем, как ты ускакал в Россию? С той поры, как мы расстались, ты много лгал, петлял, изворачивался. И был наказан небесами. Но страданиями своими ты рассеял карму. Светлоликий великан побеждает.

    Она протянула мне две кассеты. Я тут же вставил одну в магнитофон и наконец услышал чарующее:

    — Э-сан-то-ма-а де-вин-тегми-ни-о-о…

    Мария пела до самого моста через Тас-Кара-Су. За мостом я повернул резко вправо, мотор зарычал на крутом подъеме. Мария выключила магнитофон. Стемнело. Над горами затеплился язычок луны, пока и вся она не воссияла древней красою. Когда мы проезжали мимо Клондайка (он оставался метрах в двухстах справа), Мария попросила остановиться и некоторое время сидела, закрыв левой рукою глаза. Потом сказала:

    — Через час твоего Литовца оглушат в купе. Ударом кастета по голове. И вышвырнут на полном ходу. Не доезжая двадцати трех километров до станции Тюлькубас. А золото ваше заберут.

    — Кто оглушит Рамвайло? — заорал я в лицо отшатнувшейся горбунье.

    — Те, кто еще летом выследил вас здесь. Трое молодых мужчин-наркоманов и их подружка с гитарою, тоже наркоманка.

    — Чушь! Не верю твоим бредням!

    — При чем тут вера или неверие. Мне так высветилось.

    — Где же логика? То лучший день моей жизни, то убьют приятеля! И почему ты мне утром не сказала о готовящемся покушении?

    — Утром и я не знала. Мне только что высветилось.

    Я газанул в ярости, проклиная и себя, и горбунью, и Зуб Шайтана, но присмирел от мысли, ожегшей мозг: «Значит, не расстанься я с Рамвайло, — и лежать бы нам вместе под откосом?..»

    Вот и снова зачернели слева древние развалины, снова обнажился в потоках лунного светопада Зуб Шайтана. Я погасил фары, откинулся устало на сиденье.

    — Хочешь еще кофе? — спросила Мария.

    — Хочу, чтобы ты раскрыла, наконец, все карты! — жестко отвечал я. — Обещание мое выполнено. Любуйся сколько хочешь на свой Зуб Шайтана. Настала твоя очередь — говори всю правду! Ты здесь и раньше бывала?

    — Не торопись, герой. Лучше помоги мне выйти из колесницы. Давай подойдем поближе к Зубу.

    Я помог ей ступить на траву. Оказывается, в машине она распустила волосы, и они стекали до колен, разделяемые надвое горбом. Она ухватила мою ладонь своею влажной ладошкой и повторила:

    — Подойдем к Зубу поближе.

    По мере приближения к бумажному барьеру она стала дышать все чаще, начала спотыкаться. Ее шатало из стороны в сторону.

    На границе Зоны Содроганий я остановил Марию.

    — Дальше нельзя. Сначала страшно гудит в ушах, а двинешься дальше — и бьет в мозг иглами. Может быть, ты знаешь это лучше меня?