• Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии _0.jpg

    Ян Пробштейн

    Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии

    I. Из времени в вечность

    Из времени в вечность. О метафизичности и экзистенциальности русской поэзии

    В поэзии всегда были первопроходцы и разработчики приисков. Вслед за Пушкиным в русскую поэзию пришли те, кто истощил золотые

    запасы ямба, особенно четырехстопного, утратившего не только изящество пушкинского стиха, но и державинский металл. Однако Лермонтов в

    поэме «Мцыри», построенной лишь на мужских рифмах, заставил по-новому зазвучать четырехстопный ямб, и явился Некрасов — не только с

    новыми темами, но и с новой музыкой — трехдольниками с дактилическими рифмами в сочетании с мужскими.

    Гениальных современников, Фета и Тютчева, связывала не только личная дружба, но и родственность поисков, стремление уйти с дороги,

    проторенной Пушкиным, по которой устремились десятки эпигонов, отполировав ямб до такой степени, что стихи проскальзывали, не задевая ни

    слуха, ни зрения. Оба поэта, ушедшие со столбовой «литературной» дороги и казавшиеся многим современникам дилетантами, стали новаторами

    русского стиха. Оба избрали малую форму, были лирическими поэтами, каждый из них по-своему развивал жанр элегии. Однако если Тютчев

    тяготел к архаике и к ораторскому жанру, то Афанасий Фет, как отмечал Эйхенбаум, развивал мелодические принципы Жуковского, избрал

    романс источником музыкального обновления высокой поэзии, тяготея более к хорею и трехдольным размерам, нежели к ямбу. Без поэзии Фета

    Блок был бы так же невозможен, как и без городского романса[1]. Так же, как Тютчев, Фет удивительно тонко чувствовал и знал природу, однако

    если тютчевское отношение к природе можно охарактеризовать как антропоморфизм, стремление наделить природу человеческими свойствами,

    то Фет стремился скорее в противоположном направлении — перенести свойства природы на человека, передать на фоне природы тончайшие

    психологические переживания, оттенки чувств, он был мастером светотени. Новатор, обратившийся к архаике, Тютчев, по-своему развивая

    традиции Державина, наполнил стих новой музыкой и жизнью:

    О, как на склоне наших лет

    Нежней мы любим и суеверней…

    Сияй, сияй, прощальный свет

    Любви последней, зари вечерней.

    Полнеба обхватила тень,

    Лишь там, на западе, бродит сиянье, —

    Помедли, помедли, вечерний день,

    Продлись, продлись, очарованье.

    Пускай скудеет в жилах кровь,

    Но в сердце не скудеет нежность…

    О ты, последняя любовь,

    Ты и блаженство и безнадежность.

    («Последняя любовь»)

    Ритмический сдвиг, разбивающий регулярный четырехстопный ямб, добавление безударного слога (в основном на цезуре и в четных

    строках, но во второй и в третьей строке третьей строфы — до нее: «Лишь там, на западе, бродит сиянье, — /Помедли, помедли, вечерний день»,

    превращающая четырехстопный ямб в логаэд, сочетающий двухстопный амфибрахий в начале и двухстопный ямб в конце) — чарующая

    неправильность, которая завораживает слух и приковывает наше внимание. Примером не менее резкого нарушения ритма является «Silentium!»,

    когда размеренность четырехстопного ямба разбивают стихи «Встают и заходят оне» в первой строфе и «Дневные разгонят лучи» в последней,

    написанные трехстопным амфибрахием, несущие образно-семантическую нагрузку и подчеркивающие глубину и неожиданность мысли:

    Молчи, скрывайся и таи

    И чувства и мечты свои —

    Пускай в душевной глубине

    Встают и заходят оне

    Безмолвно, как звезды в ночи, —

    Любуйся ими — и молчи.

    Как сердцу высказать себя?

    Другому как понять тебя?

    Поймет ли он, чем ты живешь?

    Мысль изреченная есть ложь.

    Взрывая, возмутишь ключи, —

    Питайся ими — и молчи.

    Лишь жить в себе самом умей —

    Есть целый мир в душе твоей

    Таинственно-волшебных дум;

    Их оглушит наружный шум,

    Дневные разгонят лучи, —

    Внимай их пенью — и молчи!..

    Пушкинскую ясность сменяет намеренная затемнённость, несмотря на афористичность: «Мысль изреченная есть ложь». Любой образ и любая

    мысль выражаются ценой изменения и прочитываются (понимаются) превратно. Не только творчество, но и самовыражение, и соответственно,

    понимание — дело невозможное и любой перевод с языка образов, виидения — с языка божественного на язык земной — искажение. Эту мысль,

    как известно, впервые высказал Платон в диалоге «Ион». Тем не менее, Тютчев говорит не о мимесисе, то есть об отображении природы,

    реальности, но мира внутреннего. Однако, мысль эту можно прочесть и сквозь призму современной теории. Например, Жак Деррида считает, что

    любая интерпретация текста, а тем более перевод как вид интерпретации — дело невозможное и необходим как невозможность. Любое

    прочтение, интерпретация ведет, говорит Деррида, к «итерации» (переиначиванию) и к изменению, то есть к искажению. Так форма становится

    содержанием, архаист — новатором, если воспользоваться формулой Тынянова.

    Кожинов заметил, что в лирике Тютчева — обилие форм первого лица множественного лица, либо второго лица, как множественного, так и

    единственного, заменяющие по сути лирическое «я»[2]:

    Молчи, скрывайся и таи

    О, как на склоне наших лет

    Нежней мы любим и суеверней…

    Лишь в нашей призрачной свободе

    Разлад мы с нею сознаем.

    Не то, что мните вы, природа…

    Мужайтесь, о други, боритесь прилежно…

    Здесь приемы ораторского искусства, и употребление архаизмов как прием новаторский, о чем писали еще Тынянов и Эйхенбаум[3]. Кроме

    того, следует отметить, что о замене местоимений первого лица единственного числа в лирической поэзии, местоимениями второго лица на

    примере анализа лирики Пушкина впервые показали Якобсон, Гуковский на примере анализа лирики В. Жуковского, а Ю. М. Лотман

    проанализировал лирику Тютчева, назвав это «подменой адресанта адресатом»[4].

    По тонкому наблюдению Ю. Тынянова, обратившись к отрывку, фрагменту, Тютчев создал новую законченную форму — философскую

    элегию[5].

    Певучесть есть в морских волнах,

    Гармония в стихийных спорах,

    И стройный мусикийский шорох

    Струится в зыбких камышах.

    Невозмутимый строй во всем,

    Созвучье полное в природе, —

    Лишь в нашей призрачной свободе

    Разлад мы с нею сознаем.

    Откуда, как разлад возник;

    И отчего же в общем хоре

    Душа не то поет, что море,

    И ропщет мыслящий тростник?

    Используя образ, заимствованный у столь почитаемого поэтом французского философа Паскаля: «Человек — мыслящий тростник», Тютчев

    развивает эту аналогию в противоположном направлении, как бы двигаясь назад к природе, и строя стихотворение на риторических вопросах,

    одном из приемов ораторского искусства, показывает причину этого разлада. Тончайший лирик Тютчев — один из самых самобытных и глубоких

    русских философов. Однако, как писал И. С. Аксаков, первый биограф поэта, у Тютчева была «не то, что мыслящая поэзия, а поэтическая

    мысль»[6]. Поэзия Тютчева — это музыка «мыслящего тростника», такое сочетание высокой философии, ораторского искусства с магией, что

    отделить одно от другого и разложить на голоса просто невозможно. Как заметил Б. Козырев, ученый-физик, всю свою жизнь посвятивший

    настолько глубокому изучению поэзии Тютчева, что многие из его тонких и точных наблюдений были взяты на вооружение профессиональными

    литературоведами, творчество Тютчева, развивавшееся в соответствии с духовной эволюцией поэта, делится на два главных периода. Первый из

    них можно условно назвать пантеистическим, дохристианским, эллинским, когда поэт находился под влиянием древнегреческих философов так

    называемой милетской школы Фалеса и Анаксимандра, выстраивая космогонический миф бытия по формуле «Хаос — Бездна — Беспредельное» [7].