• Михаил Александрович Шолохов

    Собрание сочинений в восьми томах

    Том 3. Тихий Дон. Книга вторая

    Тихий Дон. Книга вторая

    Часть четвертая

    I

    Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Октябрь. Ночь. Дождь и ветер. Полесье. Окопы над болотом, поросшим ольхой. Впереди проволочные заграждения. В окопах холодная слякоть. Меркло блестит мокрый щит наблюдателя. В землянках редкие огни. У входа в одну из офицерских землянок на минуту задержался приземистый офицер; скользя мокрыми пальцами по застежкам, он торопливо расстегнул шинель, стряхнул с воротника воду, наскоро вытер сапоги о втоптанный в грязь пучок соломы и только тогда толкнул дверь и, пригибаясь, вошел в землянку.

    Желтый стяг света, падавшего от маленькой керосиновой лампы, маслено блеснул в лицо вошедшему. С дощатой кровати приподнялся офицер в распахнутой тужурке, провел рукою по всклокоченным седеющим волосам, зевнул.

    — Дождь?

    — Идет, — ответил гость и, раздевшись, повесил на гвоздь у входа шинель и обмякшую от влаги фуражку. — У вас тепло. Надышали.

    — Мы недавно протопили. Скверно то, что выступает подпочвенная вода. Дождь, черти б его нюхали, выживает нас… а? Как вы думаете, Бунчук?

    Потирая руки, Бунчук сгорбился, сел около печурки на корточки.

    — Настил положите. В нашей землянке — красота: босым можно ходить. Где же Листницкий?

    — Спит.

    — Давно?

    — Вернулся с обхода и лег.

    — Будить пора?

    — Валяйте. В шахматы поиграем.

    Бунчук указательным пальцем смахнул с широких и густых бровей дождевую сырость, — не поднимая головы, тихонько окликнул:

    — Евгений Николаевич!

    — Спит, — вздохнул седоватый офицер.

    — Евгений Николаевич!

    — Ну? — Листницкий приподнялся на локте.

    — В шахматы сыграем?

    Листницкий свесил ноги, долго растирал розовой мягкой подушечкой ладони пухлую грудь.

    К концу первой партии пришли офицеры пятой сотни — есаул Калмыков и сотник Чубов.

    — Новость! — еще с порога крикнул Калмыков. — Полк, по всей вероятности, снимут.

    — Откуда это? — недоверчиво улыбнулся седоватый подъесаул Меркулов.

    — Не веришь, дядя Петя?

    — Признаться, нет.

    — По телефону передал командир батареи. Откуда он знает? Как же, ведь он вчера только из штаба дивизии.

    — В баньке попариться не плохо бы.

    Чубов, блаженно улыбаясь, сделал вид, будто хлещет себя по ягодицам веником. Меркулов засмеялся.

    — В нашей землянке остается котел лишь поставить: воды хоть отбавляй.

    — Мокро, мокро, хозяева, — брюзжал Калмыков, оглядывая бревенчатые стены и хлюпкий земляной пол.

    — Болото под боком.

    — Благодарите всевышнего, что сидите у болота, как у Христа за пазухой, — вмешался в разговор Бунчук. — На чистом наступают, а мы тут за неделю по обойме расстреливаем.

    — Лучше наступать, чем гнить здесь заживо.

    — Не для того держат казаков, дядя Петя, чтобы уничтожать их в атаках. Ты лицемерно наивничаешь.

    — Для чего же — по-твоему?

    — Правительство в нужный момент попытается, по старой привычке, опереться на плечо казака.

    — Ересь несешь, — Калмыков махнул рукой.

    — Как это — ересь?

    — А так.

    — Оставь, Калмыков! Истину нечего опровергать.

    — Какая уж там истина…

    — Да ведь это же общеизвестно. Что ты притворяешься?

    — Внимание, гас-па-да афицеры! — крикнул Чубов и, театрально раскланиваясь, указал на Бунчука: — Хорунжий Бунчук сейчас начнет вещать по социал-демократическому соннику.

    — Петрушку валяете? — ломая глазами взгляд Чубова, усмехнулся Бунчук. — А впрочем, продолжайте — у всякого свое призванье. Я говорю, что мы не видим войны со средины прошлого года. С той поры, как только началась позиционная война, казачьи полки порассовали по укромным местам и держат под спудом до поры до времени.

    — А потом? — спросил Листницкий, убирая шахматы.

    — А потом, когда на фронте начнутся волнения, — а это неизбежно: война начинает солдатам надоедать, о чем свидетельствует увеличение числа дезертиров, — тогда подавлять мятежи, усмирять кинут казаков. Правительство держит казачье войско, как камень на палке. В нужный момент этим камнем оно попытается проломить череп революции.

    — Увлекаешься, милейший мой! Предположения твои довольно-таки шатки. Прежде всего, нельзя предрешить ход событий. Откуда ты знаешь о будущих волнениях и прочем? А если мы предположим такую вещь: союзники разбивают немцев, война завершается блистательным концом, — тогда какую роль ты отводишь казачеству? — возразил Листницкий.

    Бунчук скупо улыбнулся.

    — Что-то не похоже на конец, а тем более блистательный.

    — Кампанию затянули…

    — И еще туже затянут, — пообещал Бунчук.

    — Ты когда из отпуска? — спросил Калмыков.

    — Позавчера.

    Бунчук, округляя рот, вытолкнул языком клубочек дыма, бросил окурок.

    — Где побывал?

    — В Петрограде.

    — Ну, каково там? Гремит столица? Э, черт, чего бы не дал, чтобы пожить там хоть недельку.

    — Отрадного мало, — взвешивая слова, заговорил Бунчук. — Не хватает хлеба. В рабочих районах голод, недовольство, глухой протест.

    — Благополучно мы не вылезем из этой войны. Как вы думаете, господа? — Меркулов вопрошающе оглядел всех.

    — Русско-японская война породила революцию тысяча девятьсот пятого года, — эта война завершится новой революцией. И не только революцией, но и гражданской войной.

    Листницкий, слушая Бунчука, сделал неопределенный жест, словно пытаясь прервать хорунжего на полуфразе, потом встал и зашагал по землянке, хмурясь. Он заговорил со сдержанной злобой:

    — Меня удивляет то обстоятельство, что в среде нашего офицерства есть такие вот, — жест в сторону ссутулившегося Бунчука, — субъекты. Удивляет — потому, что до сих пор мне не ясно его отношение к родине, к войне… Однажды в разговоре он выразился очень туманно, но все же достаточно ясно для того, чтобы понять, что он стоит за наше поражение в этой войне. Так я тебя понял, Бунчук?

    — Я — за поражение.

    — Но почему? По-моему, каких бы ты ни был политических взглядов, но желать поражения своей родине — это… национальная измена. Это — бесчестье для всякого порядочного человека!

    — Помните, думская фракция большевиков агитировала против правительства, тем самым содействуя поражению? — вмешался Меркулов.

    — Ты разделяешь, Бунчук, их точку зрения? — задал вопрос Листницкий.

    — Если я высказываюсь за поражение, то, следовательно, разделяю, и было бы смешно мне, члену РСДРП, большевику, не разделять точки зрения своей партийной фракции. Гораздо больше меня удивляет, Евгений Николаевич, что ты, человек интеллигентный, политически безграмотен…

    — Я прежде всего преданный монарху солдат. Меня коробит один вид «товарищей социалистов».

    «Ты прежде всего болван, а потом уж самодовольный солдафон», — подумал Бунчук и загасил улыбку.

    — Нет бога, кроме аллаха…

    — В военной среде была исключительная обстановка, — словно извиняясь, вставил Меркулов, — мы все как-то в стороне стояли от политики, наша хата с краю.

    Есаул Калмыков сидел, обминая вислые усы, остро поблескивая горячими монгольскими глазами. Чубов лежал на кровати и, вслушиваясь в голоса разговаривающих, рассматривал прибитый к стене, пожелтевший от табачного дыма рисунок Меркулова: полуголая женщина, с лицом Магдалины, томительно и порочно улыбаясь, смотрит на свою обнаженную грудь. Двумя пальцами левой руки она оттягивает коричневый сосок, мизинец настороженно отставлен, под опущенными веками тень и теплый свет зрачков. Чуть вздернутое плечо ее удерживает сползающую рубашку, во впадинах ключиц — мягкий пух света. Столько непринужденного изящества и подлинной правды было в позе женщины, так непередаваемо красочны были тусклые тона, что Чубов, непроизвольно улыбаясь, залюбовался мастерским рисунком, и разговор, достигая слуха, уже не проникал в его сознание.